Доклад Реймона Латарже, прочитанный в Филадельфии об Институте Вистара и Иларии Копровском
Малиновое и зеленое
"Я думал, на каком языке мне сделать этот короткий доклад - на английском или французском. По-английски я сумел бы выразить лишь половину своих мыслей, по Вы бы меня поняли на 100%; по-французски я выразил бы 100% мыслей, по был бы Вами попят лишь наполовину. Поскольку результат в обоих случаях получается одинаковый, я выбрал наиболее легкий для себя путь - французский язык.
Лет двадцать назад я имел представление об Институте Вистара лишь по нескольким замечательным публикациям. Я отдавал себе отчет в том, что он является одним из хороших исследовательских центров в области биологии, достаточно серьезным, чтобы присвоить свое имя выведенной там породе крыс, по в общем похожим на все остальные институты. В то время я ничего не знал ни о Вильяме Шиппене-младшем, ни о Каспаре Вистаре. Поэтому, когда я впервые пришел на 36-ю улицу Спрюс, я был поражен, увидев в холле величественные скелеты диплодокуса и игуанодона. Мне показалось, что я ошибся адресом, но мне подтвердили, что я действительно нахожусь в Институте Вистара. Лишь тогда я понял, что своеобразным призванием этого института была сравнительная анатомия. И я сразу же почувствовал симпатию к нему, ведь я вырос в семье анатома. Им был мой отец - Андре Латарже. Позволительно сказать, что он был последним анатомом, в том смысле, в каком Альберт Хаксли в своем "Пункте, контрапункте" пишет о том, что Блейк был последним честным человеком, - поскольку описательные науки кончаются тогда, когда закончено само описание".
Теперь, когда на медицинском факультете празднуют столетие со дня рождения профессора Латарже. общество "Друзья Лионского университета" с радостью публикует доклад его сына Реймона. прочитанный в Марси-л'Этуаль 14 апреля 1976 года.
Реймон Латарже любезно согласился переработать для наших лионских друзей этот доклад, сделанный им в торжественной обстановке Филадельфийского музея по случаю открытия Национального противоракового исследовательского центра.
Академик, онколог с мировым именем, Реймон Латарже не забывает родной город. Он пожелал огласить лионский вариант в обстановке менее торжественной, чем в Филадельфии.
Нужно обладать необыкновенной культурой Реймона Латарже. чтобы провести сравнение художественного творчества с научным. Это и есть символ духа, присущего "Друзьям Лионского университета".
"Мои дорогие сограждане!
Я назвал свое выступление "Малиновое и зеленое". Вы потом поймете, почему. Это название принадлежит не мне. Стендаль придумал его в числе семи-восьми вариантов названий для романа "Люсьен Левен". Сначала он именовал его "Лейтенант". Это было название плохого романа, написанного его приятельницей Жюли Готье. Она дала Стендалю рукопись, чтобы получить некоторые советы. Он же но мотивам этого романа сочинил шедевр. Известно, что Бейль никогда не строил сюжетов. "Какой смысл в золотых сюжетах, подобранных мною из грязи?" - писал он об итальянских хрониках, которые собирал в библиотеках Рима, а затем переделывал во время своего невеселого пребывания в Чивита-Веккия. Потом были названия: "Премольские леса" (в которых мадам де Шателле и Люсьен гуляли в трех лье от Нанси), "Зеленый охотник" (название кафе, расположенного в лесу, где встречались любовники), наконец, набор цветов - "Малиновое и черное", "Красное и белое", чтобы указать на соответствие с "Красным и черным", написаным за пять лет до этого. Никто не знает, почему в конечном итоге Стендаль принял самое банальное решение - назвать роман именем героя.
Моей задачей будет сопоставление научного и художественного творчества при всем их сходстве и различии. Мы находимся в Лионе. В этом городе труда и разума наши предки мудро и реалистично восхваляли заслуги делового человека и не славили художника или ученого. Сколько прекрасных творений, шедевров остались неизвестными вследствие такой анонимности. Этой чертой житель Лиона отличается от жителя Парижа, Вены или Флоренции. И сегодня мы, лионцы, продолжаем восхвалять скромность ремесленника, стремящегося завершить начатое дело как можно лучше.
Что касается анонимности, хочу напомнить о знаменитом случае с самым прекрасным в истории гобеленом - гобеленом с единорогом, который связан множеством нитей с нашим милым городом, и автор которого - автор эскизов - неизвестен до такой степени, что его селят во Фландрии, в Иль-де-Франс, на берега Луары, в Италии, и, наконец, кое-кто считает, что он родом из окрестностей Лиона.
Известно лишь, что созданию этих шедевров покровительствовал богатый лионский коммерсант Жан Ле Вист. Его имя носит площадь, через которую идут в лицей Ампер, как когда-то мы с братом, молодые перрашцы. В Лионе, городе, который в конце средних веков находился на перепутье всех дорог Западной Европы, Ле Вист ворочал большими делами и поэтому имел деловые связи со столицей молодого Королевства, а также с Фландрией и Италией. Он вел переписку с Миланом и Флоренцией, и я заметил, что знаменитый "ковер ста цветов", выстланный у подножья всех шести гобеленов, почти в том же виде служит фоном на фреске Беноццо Гоццоли в часовне Медичи во Флоренции, а гепард, готовый прыгнуть на единорога, присутствует па той же фреске рядом с конем Лоренцо Великолепного.
Но иногда случается, что значимость творения столь велика, что личность его создателя становится известной. Таким образом искусство и наука Лиона обретают имена знаменитостей. Прежде чем перейти к дальнейшему изложению, разрешите назвать трех из них: поэта, физика и живописца. Вас не удивит, что мой выбор пал на первых двух; третий, возможно, более неожидан. Одна лишь "Делил", опубликованная в 1544 году, могла бы прославить своего автора Мориса Сова, даты рождения и смерти которого остались неизвестными. В 450 десятистишиях, или в 4500 десятистрофных стихах, создававшихся по необузданному вдохновению в течение семнадцати лет и в конце концов собранных в разумном, почти платоновском порядке, Сэв достиг высот Петрарки и Данте.
Кто же Делия? Это не имя конкретной женщины. Это синтез его многочисленных возлюбленных, вернее - "мучительного опыта любви", если следовать его собственному определению. Об этом сказано в 1536 году в предисловии к сделанному Сэвом переводу "Фламетты" испанца X. де Флореса. Не сравнивал ли он себя с "моряком, брошенным в бурное море любви"? Среди женщин, которым Сэв обязан своим вдохновением и опытом, можно назвать Пертнетту дю Гийе, поскольку она сама в стихах воспевала любовь к Сэву.
За годы, отданные мечтательной философии, итогом чего явился "Микрокосмос", написанный 18 лет спустя, Сэв создал своеобразный поэтический стиль, несколько туманный, сотканный скорее из воображаемых символов, чем из описаний реальности, стиль, значительно повлиявший на поэтов Плеяды и на более близких к нашему времени символистов.
Что касается Андре Мари Ампера, то я хочу рассказать о тех неделях сентября 1820 года, когда родилась его слава. Амперу было 45 лет. Он рано приобрел известность благодаря своим трудам по математике, был назначен профессором Политехнического института в тридцать четыре года и избран в Академию наук в тридцать девять лет. Он интересовался и другими науками - ботаникой и химией, но не физикой.
В понедельник 4 сентября 1820 года Араго делает сообщение в Академии наук о недавнем открытии датского физика Эрстеда, опубликованном па латинском языке 21 июля того же года: если через металлическую проволоку пропустить электрический ток, то он воздействует на находящуюся рядом намагниченную иглу. Араго поехал в Женеву, чтобы повторить опыт и сообщить о нем в Академии наук. Ампер, восхищенный открытием Эрстеда и: посвятивший ему целую неделю, изложил 11 сентября па заседании Академии свой знаменитый закон, позволяющий во всех случаях предопределить направление намагниченной иглы. Через две недели Ампер указал, что воздействие электричества на магнит значительно увеличивается, если проволока будет закручена в спираль. Так Ампер изобрел электромагнит, имеющий бесчисленные применения. В тот же день Ампер сообщил о взаимном действии двух токов, сформулировав вскоре благодаря замечательным опытам и глубокому математическому анализу свой знаменитый закон. Отметим попутно, что, не имея физической лаборатории, Ампер ставил свои опыты при помощи очень простых аппаратов, купленных на собственные скромные средства и смонтированных им самим. Наконец, спустя несколько дней, он сумел теоретически объяснить эти явления, но существу, создав основы электромагнетизма, обобщив понятия об электрическом токе, бывшие в то время еще расплывчатыми, и оказав таким образом решающее влияние на всю последующую физику электричества.
Это открытие, непостижимое по оригинальности и значимости, созданное в состоянии вдохновения всего за несколько недель, как бы истощило Ампера, и продолжать данную работу он оставил другим, а именно своему английскому коллеге Фарадею, обладающему не меньшим талантом. В 1831 году Фарадей открыл индуцированные токи, ставшие основой индукционного производства электричества. Ампер сам был очень близок к этому открытию. Наш соотечественник ограничился описанием своих исследований в 1825-1826 годах и опубликовал их в трудах Академии наук под названием "Теория электродинамических явлений, выведенная из опытов". Это замечательный труд, считающийся классическим в физике.
И, наконец, третье имя, о котором я хочу напомнить, почти не известно за пределами нашего города, так как носивший его человек умер слишком рано. На кладбище Луайасс находится созданный скульптором Паньи бюст Жана Сеньмартена, лионского художника, родившегося в предместье Круа-Русс в 1848 году и умершего в возрасте двадцати семи лет. Сын лионского ткача, он начал заниматься живописью в художественной школе, где его учитель Гишар привил ему любовь к творчеству Делакруа. Он писал картины в мастерской на улице Жап де Тури (это издатель "Делии"), потом в Вуароне, у промышленника г-на М. Пошуа, и в Алжире, куда поехал в 1874 году с одним из поклонников своего таланта, доктором Трипье. Здесь он нашел свет и одалисок Делакруа. Сеньмартеи был солдатом-обходчиком во время осады Парижа. В это время у него впервые обнаружилось заболевание легких, которое через пять лет унесло ого жизнь.
Я посетил множество самых разных музеев во всем мире, но встречал мало таких волнующих выставок, как в зале, посвященном Сеньмартену в Лионе. Там предчувствуешь все грани расцветающего гения, это сочетание скромности и уверенности, тревоги и убежденности, свойственное творчеству. Скромность и тревога проявляются в разнообразии, можно даже сказать, в непохожести полотен - в наблюдении и поиске. Уверенность и убежденность воплощены в смелости композиции и твердости линий. Сезанн не оставил бы после себя больше, если бы умер в двадцать семь лет.
На основе этих трех воспоминаний вернемся к сравнению художественного и научного творчества. Легко обнаружить сходство. Но меня поражает и то, что имеются различия.
Так, художественное начало субъективно, то есть духовно, сиречь вечно. Как бы ни был художник бескорыстен, требователен к себе, не уступал никаким нажимам, в глубине души он мечтает о признании. Стендаль писал для себя, но выпрашивал контракты у "Эдинбург Ревю", а Винсент Ван Гог жаловался своему брату Тео на безразличие окружающих.
Научное начало объективно, то есть материально, оно связано с мгновением. В принципе ему требуется лишь объективное подтверждение фактов. У искусства есть публика, у науки ее нет.
Безусловно, иногда научное открытие настолько неожиданно, гениально и отмечено печатью личности, что приобретает облик произведения искусства, судьба которого - быть вечным. Я думаю, среди прочего, о магии константы, предложенной Планком, которая двадцать пять лет спустя оказалась метафизическим связующим звеном между двумя аспектами радиации - корпускулярным и волновым. Дуализм, о котором Планк не подозревал, но который обосновал, сам того не зная. Через пятьсот лет можно будет рассматривать творчество Планка так же, как теперь любуются тремя скульптурами Микеланджело в часовне Медичи. Великие всплески мысли сливаются с великими взрывами творчества. Эти исключения подводят меня ко второму пункту.
Оба вида творчества растворяются в огромной реке, которую они питают. Но научное творчество как бы порождено самой рекой, как некое частичное вычленение, подчиненное неуклонной логике: если бы не существовал тот или иной ученый, чуть позже на этом месте оказался бы кто-либо другой. Затем творение - расширенное - возвращается в реку, пополняет ее и теряется в ней, растворяется в ней и личность автора. В современных научных публикациях уже не цитируют Пастера.
Художник же появляется как одиночный неожиданный родник, обладая такими личными качествами, которые неповторимы. И когда воды этого родника достигают реки, они пополняют ее, полностью с нею не соединяясь - так струи прозрачной реки, вливаясь в мутную реку, текут как бы параллельно, не смешиваясь.
Если бы Ньютон и Ампер не существовали, сегодняшняя физика все равно достигла бы современного уровня развития, а открытия Ньютона и Ампера стали бы известны под другими именами. Если бы не родился Моцарт, то сегодняшняя музыка была бы такой же. Мессией, Бриттен и Стокгаузен сочиняли бы то, что они сочиняют, но у нас не было бы "Дон Жуана".
Эта разница отчетливо видна, если проследить судьбу великих творцов, умерших рано. Вам, наверное, известна история гениального математика Эвариста Галуа, преступно убитого в возрасте двадцати лет учителем фехтования. Подумайте об этом молодом человеке, знавшем, что он умрет через несколько часов. Он не владел шпагой, а соперник, вызвавший его на дуэль, чтобы показать себя в выгодном свете перед женщиной легкого поведения, был профессионалом.
В тиши последней ночи Галуа проявил ясность духа и собранность, чтобы сформулировать в письме, адресованном Академии наук в Париже, принципы теории решения алгебраических уравнений, ставшие важной вехой в истории математики.
То же было с Францем Шубертом в октябре 1828 года, за несколько недель до смерти, которую он предчувствовал. Сидя за письменным столом, как всегда без рояля, замученный постоянными головными болями и бессонницей (последствиями сифилиса мозга, которым он страдал вот уже три года) и вдобавок заболевший брюшным тифом, он необычайно быстро сочинил струнный квинтет до-мажор, вторая часть которого считается вершиной вечной музыки.
Однако существует коренное различие между математиком и музыкантом. Дуэль лишила Галуа будущего творчества, но задуманное им было проделано позднее благодаря непреклонному поступательному движению человеческой мысли. Однако никто не сочинит десятую симфонию Шуберта, никто не напишет третьего романа Рэймона Радиге, никто не создаст полотна Жана Сеньмартена.
Третий пункт относится к роли истинного воображения в творчестве.
Участвует ли воображение в научном творчестве? Либо нужен особый талант, чтобы объединить в определенном порядке данные, существовавшие прежде или полученные автором вследствие новых экспериментов? В области искусства ответ приблизительно дает то, что допустимо назвать творчеством в алхимии. Великих алхимиков новых звуков, таких как Вагнер, Шенберг или Дебюсси, великих алхимиков цвета, таких как Джотто, Делакруа или Гоген, можно сравнить с физиками и химиками, придумывающими новую технологию, открывающими своим наукам новые пути и горизонты.
Но если это касается вертикальной гармонии, то что говорить о горизонтальном контрапункте? Есть ли в науке та степень личного творчества, истинного воображения, которую можно сопоставить с контрапунктами мысли Шекспира, Пруста или Мальро, с мелодичными контрапунктами Баха, Шуберта или Прокофьева? Так велико множество творений, что кажется, повседневный рокот мозга сам по себе автономен, мелодичен, это беспрестанное творчество, вышедшее из собственной сути. То, что мы считаем гениальным изобретением, - лишь шумовой фон проснувшейся мысли, и надо только прислушаться к себе, чтобы изложить на бумаге суть, которую мы потом назовем шедевром.
Многое еще можно сказать, по пет ничего более волнующего, чем творческий делирий Ван Гога, написавшего в течение трех месяцев в Овере весной 1890 года 90 полотен. По одному в день. Сюжет не играл какой-либо роли: поле, лицо, дом. Это было чистым изобретательством: краска выдавливалась из тюбика прямо на холст в безумном стремлении идти все быстрее, все дальше, вплоть до "Поля с воронами" и до рокового выстрела.
Науку часто считают судьбой человека, и она охотно сама себя считает таковой. Вопреки этому, в недавнем труде о Пикассо Андре Мальро писал: "Искусство - это антисудьба".
Таким образом, чем больше вникаешь в тему, тем больше стирается сходство и утверждаются контрасты.
Наука полна надежд, она несет в себе зеленый цвет надежды. Искусство полно розданного счастья, оно несет в себе малиновый цвет своих прекрасных плодов".